При самом поверхностном взгляде на Петербург обнаруживаем настороженную угрюмость жителей. Сравните московский, не будем говорить уже о киевском, троллейбус с питерским. У них ровный гул голосов, люди не стесняются друг друга, реплика, брошенная в воздух, тут же подхватывается, молодежь балагурит, старушки обсуждают цены и болезни. У нас — настороженное молчание, взгляд избегает взгляда, случайное прикосновение — удар электрического тока. Громкий разговор встречает всеобщее молчаливое осуждение.
Москвичи легко переходят на «ты», при встречах целуются, приветливы с приезжими. В Петербурге поцелуи считаются признаком дурного вкуса, рукопожатие заменяется простым кивком, о человеке, живущем в Питере не один год, а то и десятилетие, говорят: «Эта NN, знаете, из Дубоссар». На «ты» обращаются разве что к одноклассникам, да и то с каким-то внутренним неудобством.
И приязнь и неприязнь выражаются одинаково: чуть большее внимание к собеседнику, чуть сдержаннее полупоклон. Быть знаменитым — некрасиво, успех ассоциируется с пошлостью, конформизмом, недалекостью. Включенность в большой мир — успеха, денег, гастролей, больших тиражей, «Останкино», — с точки зрения петербугского сноба абсолютно некомильфотна. Логика строится на следующем простом силлогизме Хармса не печатали, «Избранное» Бродского не могло выйти в «Советском писателе», «Зону» Довлатова трудно было вообразить на страницах «Авроры» — так что же может представлять из себя какой-нибудь Евграф Мелитопольский, опубликованный в супере тиражом 30 тысяч? Должно быть, пошляк и проходимец.
Норма — телесный изъян или болезнь (но обсуждать немощи, а тем более жаловаться на них — неприлично), честная бедность, совершенное знание чего-либо житейски бесполезного. В нашем климате отсутствие гайморита или, на худой конец, простого вазомоторного ринита просто подозрительно. Достоевский писал: «Это город полусумасшедших. Если б у нас были науки, то медики, юристы и философы могли бы сделать над Петербургом драгоценнейшие исследования, каждый по своей специальности. Редко где найдется столько мрачных, резких и странных влияний на душу человека, как в Петербурге. Чего стоят одни климатические влияния!» Действительно, число странных, сирых, убогих на улицах Петербурга, особенно где-нибудь у Владимирской церкви или в районе Сенной, превосходит всякое вероятие.
Может быть, оттого что петербуржец живет в городе, где здания похожи на декорации пьесы столетней давности, он чувствует себя скорее персонажем литературного произведения, нежели человеком, живущим здесь и сейчас. Довлатов о Бродском: «Он не боролся с режимом. Он его не замечал. И даже нетвердо знал о его существовании. Его неосведомленность в области советской жизни казалась притворной. Например, он был уверен, что Дзержинский — жив. И что „Коминтерн“ — название музыкального ансамбля. Он не узнавал членов Политбюро ЦК. Когда на фасаде его дома укрепили шестиметровый портрет Мжаванадзе, Бродский сказал: „Кто это? Похож на Уильяма Блэйка“. Множество тем в петербургских салонах табуировано для обсуждения: депутаты Думы, Захаров, Виктюк, Михалков, эстрада, телевидение, личная жизнь знаменитостей. Почтенным считается нефункциональное знание: древнекоптский язык, обстоятельства биографии писателя Константина Ваганова, история Красненького кладбища.
Всяческая „игра в бисер“ приобретает в Петербурге необычайно серьезный характер. Местные образцовые издания последних лет — исторические альманахи „Минувшее“ и „Лица“, энциклопедические справочники „Храмы Петербурга“, „Исторические кладбища Петербурга“, „Архитекторы-строители Петербурга“ — являют собой образцы долгого затворнического труда, не подразумевающего громкого внешнего успеха. Они наследуют еще более герметичным самиздатским машинописным журналам 1970-1980-x годов: толстенные тома „Часов“, „Метродора“, „Обводного канала“, „Северной почты“, „Митиного журнала“, „Сигмы“, „Памяти“, выходившие тиражом то шесть, то двенадцать экземпляров каждый, напоминали по несуетной тщательности выполнения рукописные своды средневековых монахов. Поэты каждые несколько лет „издавали“ свои сборники, перепечатанные поклонницами и переплетенные приятелями, и раздавали немногочисленным почитателям. Рок-музыканты первыми в России начали выпускать свои „альбомы“, разрисовывают руки обложки кассет. Настоящий петербуржец летом гуляет на Островах, его можно встретить на солнечной стороне Невского, в Эрмитаже, в верховой аллее Летнего сада. У него есть излюбленные кварталы (Коломна, юг Петербургской стороны, Ямские, округа Инженерного замка), где можно побродить с приятелем, поговорить о кинизме или председателе Третьей Думы Хомякове. Чтобы распить бутылочку с давним знакомцем, он готов совершить длительное путешествие, но место должно быть специальное: спуски к воде у Никольского собора, крыша Петропавловки, двор с брандмауэром в Графском переулке. Ему физически невыносимы улицы Партизана Германа или Белы Куна. Уж лучше Обводный канал, Нейшлотский переулок, Малая Охта.
Вообще, любовь к городу имеет всеобщий и обязательный характер. Полагается знать не только Росси и Стасова, но Сюзора, Месмахера, Кричинского. Настоящий знаток укажет вам дореволюционное местоположение всех булочных Филиппова, особенно живописные проходные дворы с Невского на Малую Итальянскую, парадные с сохранившимися витражами на Каменноостровском, перечислит главные постройки епархиального архитектора Никонова и проводит к лестничному пролету, в который бросился Всеволод Гаршин.
Петербургская настороженность к любому утвердительному высказыванию выражается и в электоральном поведении. Москва любит мужчин, лучащихся энергией, обаятельных дядек — Ельцина, Попова, Лужкова. Политики ныряют в прорубь, отфыркиваются, бодро принимают рюмаху. Там больше голосов получают партии известные — НДР, КПРФ, „Единство“. Питер предпочитает злоречивых (Собчак, Болдырев), голосует не „за“, а „против“. Так в свое время проголосовали за следователя Иванова (против Лигачева), потом за Яковлева (против Собчака), потом за болдыревцев (против губернатора), потом опять за Яковлева (против Москвы).
В петербуржце всегда жива идея правил поведения, не подлежащих нарушению. Даже говорим мы — как пишем: „конечно“, „булочная“. Всякая безвкусица вызывает мощный, часто неадекватный отпор. Вот Пушкин встречает молодого, явно талантливого критика Николая Надеждина: „Он показался мне весьма простонародным, vulgar, и безо всякого приличия. Например, он поднял платок, мною уроненный“.
Ахматовой не нравятся „Записки старого петербуржца“ Льва Успенского. Ну нравится, не нравится. Но как зло она его отчитывает: „Как странно, что уже через 40 лет можно выдумывать такой вздор. Что же будет через 100? Глазам не веришь, когда читаешь, что на петербургских лестницах всегда пахло жженым кофе. Ни в одном респектабельном петербургском доме на лестнице не пахло ничем, кроме духов приходящих дам и сигар про ходящих господ. Товарищ, вероятно, имел в виду так называемый „черный ход“: но все же черные лестницы пахли в основном кошками“.
Ученики Ахматовой общались с малознакомыми людьми часто просто бессмысленно дерзко. Бродский, впервые представленный Ахматовой Лидии Корнеевне Чуковской: „Ваш отец, Лидия Корнеевна, — сказал Бродский слегка картавя, но очень решительно, — ваш отец написал в одной из своих статей, что Бальмонт плохо перевел Шелли. На этом основании ваш почтеннейший реге даже обозвал Бальмонта — Шельмонтом. Остроумие, доложу я вам, довольно плоское. Переводы Бальмонта из Шелли подтверждают, что Бальмонт — поэт, а вот переводы Чуковского из Уитмена — доказывают, что Чуковский лишен переводческого дара“.
„У меня нет мировоззрения, у меня есть нервы“, — словами Акутагавы мог бы сказать о себе настоящий язвительно-вежливый петербуржец. Как заключает человек, воплощающий петербургский снобизм, — Анатолий Найман, — его поколению было свойственно „сохранение независимости во что бы то ни стало, до какой-то даже оголтелости: прямая шея, прямые плечи, юнкерский взгляд, устремленный в навсегда далекую цель“.
Довлатов пишет: „Ленинград обладает мучительным комплексом духовного центра, несколько ущемленного в своих административных правах. Сочетание неполноценности и превосходства делает его весьма язвительным господином“. Гонор присущ нам, как присущ он в Европе полякам, и по той же причине: мы чувствуем нашу относительную бедность и подчиненность столице. Непонятное высокомерие петербуржцев вызывает оправданное раздражение москвичей. Но без снобизма, отвращения к амикошонству, болезненного чувства собственного достоинства мы не были бы сами собой.