Об окрестностях отеля»Холстомер»

Не сад, и подавно не парк, но и не сквер, а вот именно садик. Толпу деревьев построили на пустыре, унтер (из Вольтеров) скомандовал: смирно! — и убыл на войну — мировую, гражданскую. А тополя и клены с березами так и стоят. Как вкопанные. Самое безветренное место на Песках. И сколько нас тут ни проживало — на Херсонской, на Мытнинской, на Старорусской, Конной, на Бакунина и в половине Советских, и в Перекупном, — практически каждый хлебнул свою пайку идиллии тут: лежа в коляске или толкая ее перед собой. Исколесил, значит, здешние дорожки, числом две: окружность и стрелу. Честнейший русской литературы человек, И. К. Подколесин, и тот, я думаю, поддавшись в конце концов закону вещей, сиживал под старость лет на одной из тутошних скамеек (впрочем, их слишком мало, мог и места не найти), посматривая, как внучка копошится в песочнице. Тоже был в нашем квартале прописан постоянно. Внучку-то, само собой, впоследствии уплотнили, а затем и выселили. Квартиры стали коммунальные — а садик и был.

Н. А. Заболоцкий (с Конной, 15) про что-то другое написал: «курятник радости», но пару пива в солнечный день да в компании с Д. И. Хармсом (Миргородская, 3/4) приговаривал, конечно же, в Овсяшке. Судите сами: на востоке вместо ограды — глухая стена Мытного двора, мощного такого каре амбаров, XVIII век. На западе — тоже стена, полицейского управления с пожарной частью, век XIX (граффити «Менты — козлы!»). С юга на север, оперением упираясь в бывший Калашниковский, а наконечником в Старорусскую, лежит упомянутая стрела, попросту дорожка — песок, разбитый в грязный прах. Она вписана в окружность из такого же материала. Все остальное — зеленка. Впрочем, у восточной стены еще вольеры за проволочной сеткой: для новых — теннис, для бедных — футбол. Я застал еще на юге домино, на севере — шахматы. Все это летом, разумеется. Зимой за проволочной сеткой до сих пор бывает каток. А также горка, санки, счастливый визг и все такое, а если ты родитель и зарабатываешь 105 советских р., то жутко, просто до сердечной тоски, до смертного уныния, мерзнут ступни. И, само собой, не выходит из головы «Детская площадка» Рэя Брэдбери: что поменялся бы с ребенком, принял бы на себя всю эту дьявольскую жестокость — толчки, удары, обиды. «Детство — это ад»? Не у всех, наверное, не у всех. Но снежная горка в Овсяшке — была точь-в-точь. Категорически не являясь краеведом, не скажу, чей это огромный желтый дом напротив северного входа. То есть которого из Овсянниковых. С петербургской недвижимостью из них играли двое. Один в шестидесятых XIX-го просто осваивал пятна застройки в разных районах (на Галерной, на Малой Итальянской и т. д.) и спокойно жирел, собирая квартплату. Другой, в семидесятых, прославился крупной аферой: арендовал паровую мельницу (будущую Ленина) на Обводном канале, застраховал ее и спалил. И пошел под суд и на каторгу, дав Салтыкову и Достоевскому повод для ярких страниц: дескать, новый русский немногим лучше жида, и поэтому долой капитализм. Короче, какой-то из этих Овсянниковых (мои однофамильцы знают лучше, а мне приятнее думать, что лихой) насадил тут на помин души всю эту природу и благоустроил красотой. В смысле — выдал спонсорские городской управе. И любовался из окна (каторги еще не предвидя). И увековечил фамилию — ближайшим потомкам, вероятно, на беду — зато на зависть Салтыковым и Достоевским. Хотя официально — вы будете смеяться — садик считается имени Чернышевского, Николай Гаврилыча. Именно в этом пункте — примерно над песочницей — стоял эшафот, где палач сломал над головой бедняги казенную железку: в знак того, что отныне любой желающий имеет полное право данному доктору отношений искусства с действительностью дать пинка, или по уху, и звать не иначе как «ты». Вы, должно быть, помните всю эту историю: в 1862-м в здешней столице произошли теракты. Апраксин двор загорелся, и Щукин рынок. По сю пору неизвестно, кто поджег, но газеты, как-то все хором, напали на польский след, приплетая «Колокол» Герцена, петербургские журналы и прокламации. Прокламаций было по меньшей мере три, общим тиражом экземпляров двадцать, их сочиняли, набирали, распространяли — то есть дали друг другу почитать — человек шесть демократов и прогрессистов, с которых полиция не сводила глаз, дожидаясь: авось дотронется до блесны рыба покрупней. Так он и попался, Чернышевский. Улик не нашлось, но оперативные данные были, а лжесвидетель и поддельные улики — вообще не дефицит. И в июне 1864-го голубчика привезли сюда — на бывшую Мытнинскую, бывшую Конную площадь, где раньше публично били кнутом нехороших женщин. Но перестали, поскольку наступила эпоха великих реформ. Эмансипация, блин, гуманность. «И умник стоял на коленях, пока ломали над ним заранее подпиленную саблю, и послушно сунул руки в железные кольца у позорного столба, и дождь заливал ему очки, и молча глазела на эшафот толпа читателей (а литераторы, как слышно, не явились) — отлично было!» Потом капитализм победил, случился строительный бум, и площади не стало: со всех сторон надвинулись доходные дома — до сих пор донашивают тогдашнюю штукатурку. В четвертом этаже одного из них, на Херсонской, ночью 7 ноября (по новому стилю) 1917-го сидел у окошка В. И. Ленин с приклеенной рыжей бородой. Пережидал штурм Зимнего и строчил так называемый декрет о так называемой земле. Услыхал так называемый залп «Авроры» — вгляделся сквозь отражение лампы в дрогнувшее стекло. Из Овсяшки деревья протягивали к нему голые черные руки. Утром оказалось, что этим садиком в Смольный короче всего. В день солнечный тут благодать. У кого нет приусадебного, ни в деревне родни, выгул собак и младенцев — лучше не надо. Мальчики с мячиками, мамаши с сигаретками, старушки с вязаньем, бомжиха в расстегнутой кофте (топлесс) с мешком — человек сто потихоньку проводят жизнь. Вот только с западной стороны мрачный запашок. Не знаю, как при Ленине, а при Хрущеве сортир хоть и не действовал (то есть действовал, конечно, без воды и электрического света), но был открыт с обеих сторон, честь по чести: слева М, справа — Ж. В наши славные дни милиция (к чьей стене все это приникло) каким-то хитрым архитектурным приемом заблокировала М (чем, возможно, отчасти объясняется пафос граффити, см. выше). Ж зато распахнута настежь, и за нею в зловонной тьме угадывается что-то такое невообразимое, словно там давным уже давно осуществлена по афоризму президента национальная мечта. Войти, безусловно, нельзя. И над дверью крупным, явно девочкиным почерком — фломастер: «Ничего не понимаю!» Действительно. А впрочем, вырастет — поймет.